Э.А.БАЛЬБУРОВ

ПОЭТИЧЕСКИЙ КОСМОС АНАТОЛИЯ КИМА*

Идея мира как космоса через 2,5 тысячи лет после ее античной молодости вновь овладевает умами. Потребность в собирании мира в XX в. как никогда остра. Ситуация парадоксальна: с одной стороны, человеческая мысль получает все новые убедительные свидетельства глубинной связи всех составов мироздания, открывает всеобъемлющие законы вплоть до антропного принципа, с другой стороны, человеческое бытие пришло в состояние крайнего хаоса и распада, и плата за его стихийно-иррациональный характер обходится все дороже. В этих критических условиях научно-техническая цивилизация обращается к духовному космосу древности, пробует поверить себя опытом цивилизации земледельческой с ее органицизмом, пиететным отношением к действительности и верой в гармонию мира.

Еще в начале века попытка космизации мира, создания его целостного образа и концепции была предпринята русской религиозно-философской мыслью. “Современное сознание, – писал С.Булгаков, – разорванное, превращенное в обрывок самого себя в системе разделения труда, не перестает болеть этой своей разорванностью и ищет целостного мировоззрения1. Космологическая традиция в России оказалась более живучей, чем на Западе, по причине более позднего приобщения страны к европейской модернизации и лучше сохранившихся патриархально-земледельческих устоев жизни. В разрушении космоса2 и его концептуальной основы – идеи мировой гармонии – русский космизм видел корень многих болезненных антиномий, на которые распался некогда цельный мир: земля и небо (материя и дух), природа и культура, физика и метафизика, наука и религия (знание и вера) и, наконец, Запад и Восток. Размежевание на западный (опытный, “фаустовский”) и восточный (“храмовый”, молитвенный) пути к истине стало, как утверждал русский космизм, причиной неполноты того и другого. Для запада тварный мир, утратив божественный статус, превращался в объект утилитарных преобразований. Естествознание игнорировало собственную телеологию природы, диктаторски подчиняя ее человеческим целям. Для религиозного Востока, и России в том числе, материальное бытие было сферой грехопадения, ложной и безблагодатной. Ложным представлялся и весь путь эмпирического познания – секулярный прогресс.

Русский космизм попытался преодолеть односторонности западного эмпиризма и восточного спиритуализма, опираясь на ценности земледельческой культуры, на свойственную ей языческую полноту ощущения мира, “не выявленную еще, – как писал С. Булгаков, – в историческом христианстве”3. Космизм возвращал природе ее духов, изгнанных христианством, видя в них олицетворенную творческую способность материального мира. Оправдать материю и телесность, через умное созерцание которых познается премудрость творца, – такова первоочередная цель космизма. В ее достижении он соединял в себе и опыт святоотеческой натурфилософии (бл. Августин, Василий Великий и др.), и средневековую мистическую мысль (Беме, Пордедж, Сузо), идеи Гете и Шеллинга. Мир не есть машина для спасения и “мировой процесс не может быть только изживанием греха, – писал Н. Бердяев, ведя спор с религиозной аскезой. – Мировой процесс – восьмой день творения, продолжающееся творение4.

Другим оппонентом космизма в его воззрениях на природу была механистическая наука. “Механистический и материалистический взгляд на природу мира, – по мнению Бердяева, – есть лишь оборотная сторона христианско-аскетического мировоззрения5. Этот взгляд также отводит природе место пассивного объекта, отрицая ее собственную цель, ее творчество. “Нам представляется, – писал Н. Страхов, – цель обыкновенно в виде какой-то меты, стоящей впереди предмета, так что ... он может быть подвинут к ней постороннею силой. Между тем правильнее сказать, что цели вложены в самые предметы, заключены внутрь сил и явлений мира и потому могут быть достигаемы только раскрытием внутренней природы самих вещей6.

Космическая философия предвосхитила позднейшие выводы самого естествознания о субъектности всех материальных процессов и явлений и о необходимости новых, более пиететных и диалогических отношений с природой. Известный физик Илья Пригожин в своей книге “Порядок из хаоса” назвал их “новым альянсом”.

Научное подтверждение получает и центральная интуиция космизма – идея мировой гармонии. Все большее внимание ученых привлекают поразительные числовые совпадения величин, взятых из совершенно разных областей. Одно из них – число 0,943, отражающее закон нарушения симметрии (половинок). Оно известно демографам: на 100 девочек в мирное время рождается 106 мальчиков, 100 : 106 = 0,943; астрономам: планета Уран делит расстояние от Солнца до последней планеты системы Плутона в отношении 0,943. Композитор и ученый М.Марутаев проанализировал 1-ю часть “Апассионаты” и оказалось, что длительность ее репризы (в восьмых долях) относится к длительности экспозиции и разработки (вместе взятых) как 1527 : 1620, что равно 0,943. “Обнаруженный факт, – пишет М.Марутаев, – произвел на меня впечатление чуда”7.

В мире действует закон гармонии, просвечивая в нем красотой природы и культуры, и главным его свидетельством является сам человек. Подобно тому как “великие мистики” Бергсона служили ему первым доказательством Бога, так космические философы и писатели удостоверяют существование космоса. Они открывают его в глубинах души, которая содержит в себе все начала космической жизни и делает человека микрокосмом, полномочным представителем этой жизни, способным услышать и прочесть “поэму, сокрытую в чудесной тайнописи природы” (Шеллинг). Мир, разъятый на дискретные понятия специальных знаний, космисты собирают в цельный образ, и в этом творчестве философия идет рука об руку с литературой, зовет художественный дискурс как свою наиболее полную диалогическую форму самовоплощения. Под этим углом зрения мы и рассмотрим творчество А.Кима, одного из оригинальных представителей космической традиции в русской литературе.

В 70-е годы советская литература, уставшая от злобы дня и социальных матриц, начинает обретать новое качество. Она решительно раздвигает свой онтологический горизонт и обновляет контекст художественного исследования. Писатели устремляют взор в глубь времен, обращаются к мифу, фольклору, эпосу, к истории. Появляются вовсе не молодые и не “современные”, а умудренные жизнью герои, отстаивающие такие “старомодные” и “обветшалые” ценности, как любовь к ближнему, доброта, совесть, сострадание и милосердие. “Прощание с Матерой” и “Последний срок” В.Распутина, “Белый пароход” и “Пегий пес, бегущий краем моря” Ч.Айтматова, “Усвятские шлемоносцы” Е.Носова, “Царь-рыба” В.Астафьева, “Альтист Данилов” В.Орлова, “Жила земли” Г.Матевосяна, “Владения”, “Черепаха Тарази” Т.Пулатова – все эти очень разные произведения имеют общую черту. Они написаны явно не в канонах руководящего или либерального8 ангажирования. Как сказал поэт, “любовь и тайная свобода внушали сердцу гимн простой”. В этой атмосфере обретения нового бытийного масштаба и формировалась творческая личность А.Кима.

Писательская судьба его складывалась вполне благополучно. Он – положительный герой критических статей и обзоров 70-х годов. “Голос Востока, раздавшийся внутри нашего художественного сознания”, – напишет о нем В.Бондаренко, добавив в имидж начинающего писателя экзотический колор. Одновременно крепла репутация Кима, как мастера словесной резьбы, стилиста-виртуоза. “Проза Кима, – писал Л.Аннинский, – это рисунок простым карандашом, до жала отточенным. Это скрупулезнейший, японской четкости рисунок, передающий мельчайшие подробности материи, поверхности, плоти”". Менее единодушно были встречены повесть “Лотос” и романы “Белка” и “Отец-лес”. При очевидных достоинствах нельзя все же не заметить их некоторой вторичности по отношению к вдохновенно поэтичной ранней прозе. То что мастер повторяет себя в своей технике – это естественно и не бросается в глаза, если приемы имеют полную “рабочую нагрузку”. У Кима это условие выполняется не всегда, что особенно заметно в его самых последних произведениях – в романах “Поселок кентавров” и “Онлирия”. Мастерство тут нередко дает “холостой ход” и превращается в гимнастику воображения.

Насколько ясен и четок “карандашный” рисунок А.Кима, настолько плотным и емким оказался упрятанный в него смысл. Он принял в себя восточную философию и русский космизм, идеи Н.Федорова и К.Циолковского, В.Вернадского и Т. де Шардена, дзэн-буддизма и веданты. В нем – напряженная авторская мысль о драматической борьбе мира за гармонию.

Опыт соединения предметно-пластического образа с философской мыслью мировая литература накопила немалый. За ее плечами и эссеистика, и интеллектуальный роман, и роман-миф, и роман культуры, проза лирико-философская, визионерская, демонологическая, анималистская и т.д. Все эти определения хороши при больших объемах материала, но не в разговоре об отдельном писателе. Проза Кима – это проза Кима, как и в случае любого другого талантливого писателя. И все же у каждого из них есть свое место не вне, а внутри литературной традиции, и его надо искать. Ключ к этому поиску – слово космос. Космичны и мироощущение и поэтика Кима, сами образная система и строй его прозы.

Уже в первых произведениях заметно стремление писателя уйти от повествовательного стереотипа, преодолеть его линейную последовательность. Ким пишет не столько о том, что было, а о том, что бывает. Поэтому и действие у него не выстраивается в линию, а кружит то вокруг рыбацкого поселка (“Собиратели трав”), то около лукового поля (“Луковое поле”). Топос этого кружения может раздвинуться, вбирая в себя судьбы и поколения (“Соловьиное эхо”, “Белка”, “Отец-лес”), но и тут действие описывает концентрические круги вокруг того или иного героя, которому автор отдает свой голос, свое зрение и мысль.

В ранних повестях он передоверяет их героям, которых “так и подмывало рвать все человеческие связи, отрицать вполне мирные житейские цели”10 – пьянице-заике Павлу (“Луковое поле”), а то и вовсе человеку без имени, ушедшему от работы и семьи в родные места, где он хочет умереть (“Собиратели трав”). Выбит из своей жизненной колеи и Юрий Гурин, герой повести “Утопия Гурина”, подмосковный актер, которого после развода с женой судьба заносит в некий Са-рымский край. Кроме того, как знак своей надмирности, Гурин демонстрирует способность левитации.

Выбор героя, “выпавшего” из быта, порвавшего суетные житейские узы, не случаен. Изображение жизни в ее конкретных подробностях для Кима – дело не главное, первая его задача – понять ее. Он ищет некую вненаходимую точку, из которой жизнь видна как с птичьего полета в ее чистой целостности, не замутненной житейской установкой, ролью и целью. Но и этого ракурса Киму бывает недостаточно. В романе “Отец-лес” повествование отдано субъекту планетарного масштаба – великому полумифическому лесу, творцу жизни и судеб. Субъектная полицентричность кимовской прозы, особенно ярко проявившаяся в романе “Белка”, отражает авторское ощущение мира как становящегося творческого потока, в котором источник жизни находится везде и во всем. “Даже придорожный камень, рассматриваемый им (Митей Акутиным –Э.Б.) вдруг начал раскрывать то, что таил в себе, и представал перед Митей не в виде твердой глыбы, а как некое живописное облако с яркими вкраплениями радужных отблесков – облако не бездвижное, а пульсирующее от частого глубокого дыхания. Митя видел тысячелетнюю душу камня”11.

Камень, оживший на глазах самого талантливого из четверых друзей-художников, Мити Акутина, как и образы-стихии “тугого и прохладного ветра жизни”, “зеленой пучины”, “теплой плазмы”, “зеленого пламени”, “хмельной браги” жизни – весь этот лейтмотивный образный ряд символизирует живую изменчивость и текучесть материального мира, спонтанную игру его творческих сил, за которой стоит демиург Кима: “О, творец, зачем прелесть цветов увядающих, стать деревьев, падающих и сгнивающих в земле... Зачем эта хмельная брага, которую ты столь усердно гонишь, это булькающее ворчание сусла, хлюп брожения и пышная пена вырвавшейся на волю струи жизни? Кто будет пить это зелье. Неужто ты один неимоверный брюхан, пожиратель искривленных пространств и гравитационных полей, созидатель черных дыр в космосе, невидимый нам Исполин... Кто кого породил – ты меня или я тебя, или мы вечно порождаем друг друга: безвестная воля мой разум или не менее таинственный и несчастный разум мой тебя, отца Вселенной, который должен быть и который не должен бросать на произвол судьбы своих детишек и находиться где-то в бегах, не казать лица и заставлять плакать сироток в их бездонных ночах, средь шороха осыпающихся звезд?”12.

Еретический вызов, который брошен тут трансцендентному богу, созвучен идеям русских религиозных философов-космистов. Ким отвечает на свой риторический вопрос в духе Соловьева и Федорова. Творец не закончил своего творения, и осуществиться оно может только через этот мир и с помощью этого мира, посредством свободного мирового творчества, в котором человечество – активная мироустроительная сила: “Жизнь, которую мы с тобою любили, есть постоянное обновление живыми листьями мертвых, и это не должно ни на миг прерываться. Но было всегда, будет всегда сияние всех нас, которое называется МЫ – это словно грома грохотанье в майскую грозу ... это проникновение миллиардов чутких щупалец наших во влажные тайники земли, где мы берем теплую плазму жизни, с тем чтобы зеленым пламенем выплеснуть ее на поверхность земли”13.

Творчество – второе путеводное слово в путешествии по прозе А.Кима. Его космос не дан, а задан. Это цель и идеал, которые достигаются творчеством, т.е. созиданием жизни, красоты, гармонии. Творчество – источник космоса. Одно невозможно без другого. Творчество – это любовь, которая творит жизнь, это добро и милосердие, которые эту жизнь поддерживают. Наконец, творчество – это работа художника, создающего красоту, как высшее проявление космического порядка, гарант его жизнеспособности. Творчество для космиста не исчерпывается человеческой сферой. Оно вездесуще (“Все полно богов”, – говорил Фалес). Всякая материя – продукт творчества, созидательной энергии мира, отвоевавшей пространство у великой вселенской пустоты. В антропокосмической этике Кима силам космоса, света и гармонии – творчеству, любви, добру, милосердию, человечности – противостоит вселенское зло пустоты и хаоса и поддерживающие их вражда, мещанство и другие человеческие пороки. Два из них названы не наугад. С ними у Кима счеты особые. Вражда, по его убеждению, самый непобедимый враг человека: “Борьба, борьба, борьба! Во все времена кто-нибудь с кем-нибудь боролся – орды, империи, цивилизации, расы, идеологии... Во всех кровавых исходах если и побеждает кто-нибудь – человечество терпит поражение”14.

Не менее страшная сила – мещанство – профанация и опошление космоустроительной человеческой миссии, употребление его энергии на животные задачи наполнения чрева, борьба с пустотой в ее низшем биологическом проявлении: “Зачем нужно столь беспокоиться, чтобы взять побольше денег, власти, еды?..” А потому что у иных “средоточием высшего смысла бытия является ... кишка, и основой его извечной тревоги – пустота в желудке... Боязнь пустоты во чреве – вот чему мы обязаны бешеной энергии и замечательной предприимчивости этих существ, внешне почти не отличимых от людей, и последние часто с охотою подчиняются первым, считая их в высшей степени серьезную желудочную озабоченность за проявление служебного рвения или административных талантов”15.

Силы, как считает Ким, не равны. Герой романа “Отец-лес” математик Глеб Тураев подсчитал, что “энергия зла на столько же превышает энергию добра, на сколько пространство вселенской пустоты превосходит объем всего вещества вселенной. И так как добро не что иное, как идея, рожденная материей для своего продолжения во времени, то и зло, соответственно, не что иное, как идея, исходящая из космической пустоты (перекличка с А.Платоновым – Э.Б.) для подавления дерзостного начала жизни. Но это значит, что возможностей большего, долженствующего проглотить меньшее, примерно в 1032 раз больше, чем возможностей этого меньшего отстоять себя после случайного появления на свет... Что я могу противопоставить силе подобного превосходства?...”16.

А.Ким развивает тут идею К.Э.Циолковского о количественной ничтожности вещества во вселенной. Современная наука подтверждает его расчеты. Вещество образовалось благодаря потрясающе малой вероятности, а человек – и подавно. У истоков нашего бытия лежит счастливый случай, и преступно превращать это бытие в боль, страдание и страх, подвергать существование и без того хрупкого космоса смертельному риску. Подобные чувства испытывают герои А. Кима, и он исследует причины людского неблагополучия и зла. Оно многообразно, выработало бесчисленные формы мимикрии, и Ким противопоставляет им синтетическую мощь прамышления, использовавшего “денотативные системы природного царства” (выражение Леви-Стросса). В романе “Белка” человеческие характеры и качества персонифицированы в животных.

“Белка” – роман о четырех судьбах молодых художников, студентов художественного училища. Роман нельзя назвать историей, ее нет, а есть пространство четырех биографий. В нем отсутствует время, оно для каждого из героев слилось “в одно непостижимое мгновение”17, вместившее жизнь. Спрессован и конфликт романа. Души его героев испытываются на материальное воплощение: станет ли оно одухотворением плоти или плоть погасит искру духа. Первое состояние – это путь к пониманию других, к “высшей человечности”. Так происходит с героем, способным воплощаться в белку и чувствовать чужую боль. Этой метаморфозе предшествует история, в которой трагизм побежден поэзией.

Заблудилась в лесу мать с трехгодовалым ребенком. “Питалась она, должно быть, одной травою да кореньями, – даже у мертвой в стиснутых зубах была зажата горстка травы. Я ничего этого не помню, и даже смутного облика матушки не возникает в моей памяти, как я ни напрягаю ее. Но зато совершенно отчетливо вспоминается мне, как по стволу дерева спустился рыжий зверь с пушистым хвостом, перебежал на простертую надо мною ветку и замер, сверху внимательно разглядывая меня. И в глазах белочки, а это была несомненно белка, которая в силу моей собственной малости показалась громадной, – светились такое любопытство, дружелюбие, веселье и бодрость, что я рассмеялся и протянул к ней руку”. Ребенка нашли, и в его памяти навсегда отпечаталось воспоминание о зверьке, “чьи глаза были полны ясности и веселья”18. Кроме того, он обретает чудесную способность перевоплощаться в белку, “зверя небольшого, одного из самых безобидных в лесу, который ни на кого не охотится”, которому даны “только ловкость да чуткость, чтобы вовремя заметить врага и убежать от него, задрав пушистый хвост”19.

Этим беличьим чутьем герой и угадывает замаскированные под людей звериные натуры. Люди-волки, носороги, буйволы, тигры, свиньи и т.д.– весь этот бестиарий олицетворяет свалку звериной борьбы за кусок жизненного пирога. Между полюсом хищного, кровожадного потребительства и полюсом духа распяты судьбы трех других друзей-художников. Самый талантливый из них, Митя Акутин, гибнет, застреленный человеком-кабаном. Кеша Лупетин и Жора Азнаурян выживают, но ценой нравственной эрозии: в их душах уже отложены “паразитные яйца будущего вырождения”. “Разбежавшийся московский зоопарк”, – иронизировала критика по поводу сплошной анимализации романа. Но читательский успех “Белки” свидетельствовал о том, что аллегории Кима стали творческой удачей. Впрочем, это не совсем аллегории и речь тут надо вести о мифологизации.

Миф – третье ключевое слово в нашем разговоре о Киме, хотя сам он категорически отрицает свою причастность к мифу, утверждая, что пишет чистой воды реальность. Но какой же мифотворец признается в фантастичности своих образов? Хотя некоторую уступку объективности Ким все же делает: жанр “Белки” определен им как роман-сказка. Для самого же Кима в нем ничего сказочного нет. Он верит в свои небылицы и чудесные перевоплощения как космист, убежденный во всепроникающей связи и единстве мира. Так верил В.Соловьев в свою Софию, К.Циолковский – в живые электроны, а В.Вернадский – в ноосферу, правда, в последнем случае миф секуляризован и претендует на научную теорию. Кстати, без софийной онтологической структуры русских космистов, с которыми Вернадский был в дружеских отношениях, возможно, и не было бы его дерзновенных идей (современники считали их фантастикой) о биосфере и живом веществе.

Антропоморфическая поэтика Кима органична его космическому мироощущению, космической заданности его прозы, требующей особой меры условности. Его персональная мифология соединила сакральность с научностью, плотную реалистическую пластику с постнаучной метафизикой. Мифологизм обнаруживает себя не только в специфической фантастике, но и в других особенностях образной системы. Мифологична сама авторская установка на мыслеобраз, видеопонятие, визионерство смысла. Прозу Кима, как и миф, можно читать не только по горизонтали, но и по вертикали, потому что ее события – это инварианты определенного философского содержания. Они выстраиваются не в линию, а в парадигму. Отсюда и отход от линейности повествования, и кружение его по концентрическим орбитам.

Откроем, к примеру, заключительную главу повести “Собиратели трав” и мы прочитаем вполне самостоятельную новеллу об отчаянно рискованном заплыве Эйти, задиры и гуляки, к голубому острову, парящему в морской дали, подобно видению. Многое постиг пловец в этом коротком приключении: и обманчивую близость жизненных целей, и смертельную опасность для дерзнувших уйти с привычных, проторенных путей, и “отринувших покорное собирательство в жизни”, и гибельность одиночества в человеческом мире. И все эти смыслы органично вписываются в семантические круги повести.

Такова вся проза А.Кима: концентрические сферы, сливающиеся, подобно мыльным шарам (у Кима есть такой образ), во все более крупные, пока всех их не объемлет самая общая мысль о мире-космосе, о всепроникающем единстве мироздания. Космизм А.Кима возник в лоне российской космологической традиции. Его связь с традицией Востока, возможно, и существует на глубинном генетическом уровне, но ее не следует преувеличивать, как это делают иные критики, называя в качестве истоков творчества Кима медитативную восточную лирику или творчество Кавабате, Акутагавы, а то и Пу Сун Лина. Гораздо актуальней для него была фольклорно-мифологическая литературная атмосфера 70-х годов, в которой создавались такие произведения, как “Царь-рыба” В. Астафьева, “Прощание с Матерой” В. Распутина или “Пегий пес, бегущий краем моря” Ч.Айтматова. Близки ему и космические идеи Н.Федорова, В.Соловьева, К.Циолковского.

Анимализация у А. Кима очень идентична по своей эстетической функции образам природы М. Пришвина и одушевленной вещественности А. Платонова. Все они пытаются говорить о мире посредством предметов этого же мира, т.е. предельно унифицировать свое описание, обойтись без психологических и других метаязыковых средств. Эта тенденция к монолингвистичности20 – одно из проявлений общей для всех троих поэтики мифологизма. К другим ее признакам можно отнести их ориентацию на образ-понятие. Непосредственный предмет, который они изображают, – это не эмпирическая действительность, а ее смыслы. Все они, каждый по-своему, заняты визионерством смысла, которое нередко приобретает эмпирически невозможные фантастические формы (медведь-молотобоец – у А. Платонова, мировое “Я” – у Пришвина, человек-лес – у А.Кима и т.п.). Причем фантастика у А.Кима, как и у А.Платонова, и у М.Пришвина, – это не только художественный прием. Она содержит элемент мистерии, веры, путь к которой проложен не только интуицией, но и научными представлениями. Все они следуют тут завету Н.Федорова и В.Соловьева о единении сакрального с эмпирическим, священнодействия – с практическим делом, веры и знания. Здесь Ким отступает от восточного канона. Его космос не по-восточному эсхатологичен и персоналистичен. Одиночество – сквозная тема кимовской прозы. Его герои мучительно ищут взаимопонимания и утешения (“Прекрасная природа не может утешить человека”, – говорит герой повести “Собиратели трав”). “Великий человеческий род “обречен на гибель, если потерпит неудачу в этом поиске”, “если будет нанесено слишком много наглых и безответных обид людям людьми”21. Но “внутри нашего одиночества... горит и сверкает свет надежды и веры”22. Веры в чудо “Добра, Милосердия и Творчества” (Ким пишет эти слова всегда с большой буквы), в чудо космического преображения мира. Эти надежду и веру и несет читателям новый миф Анатолия Кима.

ПРИМЕЧАНИЯ

* Работа выполнена при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда. Грант Ms 96-04-06336.

1 Булгаков С.Н. От марксизма к идеализму: Сб. статей. – Спб., 1903. – С. 195.

2 Подробнее об этом: Бальбуров Э.А. Русский космизм: философия, наука, поэзия, миф// Гуманитарные науки в Сибири. – 1995, №4.

3 Булгаков С.Н. Свет невечерний. – М., 1994.

4 Русский космизм/ Антология философской мысли. – М., 1993. – С.177.

5 Там же. – С.178.

6 Страхов Н.Н. Об основных понятиях психологии и физиологии. – Спб., 1894. – С. 207–208.

7 Марутаев М.А. О гармонии мира// Вопросы философии. – 1994. №6. – С.73.

8 Мифологическая или, как ее еще называли, онтологическая проза вызывала неприязнь не только у официозной критики, что понятно, но и у либеральной. Так, Л.Аннинский в статье “Жажду беллетризма” (Лит. газ., 1978, 1 марта) упрекает ее за уход от реальности, избыточный аллегоризм и другие стилевые излишества. Это напоминает ситуацию начала века, когда социал-демократическая критика осуждала космистов за измену революционным идеалам (прим. – Э. Б.).

9 Аннинский Л. Окаймление боли// Ким А. Невеста моря. – М., 1987. – С.532.

10 Ким А. Избранное. – М., 1988. – С.162.

11 Там же. – С.571.

12 Там же. – С.622.

13 Там же. – С.165.

14 Ким А. Отец-лес// Новый мир. – 1989, №5.–С.117.

15 Ким А. Избранное. – С. 621.

16 Ким А. Отец-лес// Новый мир. – 1989, №5. – С.90.

17 Ким А. Избранное. – С.580.

18 Там же. – С.456.

19 Там же. – С.512.

20 См. об этом: Лотман Ю.М. Избранные статьи. – Таллин, 1992. –Т.1.– С.58.

21 Ким А. Отец-лес// Новый мир. – 1989, №5. – С.53.

22 Ким А. Избранное. – С.715.

© 1997 г. Институт филологии СО РАН,
Новосибирск